— Черт побери, Гюло, представляю, как вытянулась физиономия Дюпюи, этого, с позволения сказать, егерского полковника, когда он узнал, что гусар проделал в лучшем из его головорезов целых две, эхем, дыры… славный был удар, говорят, хм, прекрасный удар… и опять же, теперь нас будут больше уважать, гусар есть гусар, эхем… нет, клянусь Вельзевулом, я все понимаю… субординация и все такое прочее, но честь превыше всего… А щенок де Бурмон… из хорошей семьи, между прочим… оказывается, записной дуэлист, и хладнокровен притом, выдержал мою, хм, головомойку, и бровью не повел, порода есть порода, и все такое прочее… в общем, я отправил его под арест на двадцать дней, вот уж он, должно быть, хохотал про себя… любой новобранец знает, что мы выступаем самое позднее через неделю… Понимаете, нужно было соблюсти приличия… пустая формальность, и все такое… Только вы уж никому об этом, Гюло.

За такую откровенность майор Гюло платил своему командиру безграничной преданностью, служил ему не за страх, а за совесть, и не раз был сполна вознагражден за верную службу.

Что касается назначенного де Бурмону двадцатидневного ареста, то его пришлось отменить в силу военной необходимости. Приказ Летака поступил в понедельник; а наутро в четверг эскадрон уже покидал Кордову.

С тех пор миновало две недели. За это время в эскадроне произошло немало важных событий, и о дуэли начали забывать.

Фредерик Глюнтц отложил саблю и посмотрел на своего друга. Вопрос не сразу сорвался с его губ.

— Скажи, Мишель… Каково это?

— Ты о чем?

Фредерик смущенно улыбнулся. Спрашивать о таких вещах было неловко.

— Скажи, каково это — поднять оружие против кого-нибудь… Врага, я имею в виду. Когда рубишься на саблях, когда наносишь решающий Удар.

На губах де Бурмона промелькнула волчья ухмылка.

— Ничего особенного, — просто ответил он. — Кажется, будто мир вокруг тебя перестал существовать… И сердце, и разум служат тебе лишь для того, чтобы ты мог правильно ударить… Дерешься, повинуясь инстинкту.

— А как же противник?

Де Бурмон презрительно пожал плечами:

— Противник — всего лишь острие, которое ищет твою грудь, а тебе надо оказаться искуснее, быстрее и умнее, чтобы отразить его.

— Ты ведь был в Мадриде в мае, как раз во время восстания.

— Да. Но разве это был противник? — В голосе де Бурмона звучало открытое пренебрежение. — Порубить тамошний сброд не составило труда, а главарей мы расстреляли.

— А еще ты дрался с Фукеном.

Де Бурмон ответил неопределенным жестом.

— Дуэль есть дуэль, — сказал он небрежно, словно речь шла о давно известной истине, порядком навязшей в зубах и не требующей долгих рассуждений. — Дуэль — это поединок двух благородных людей, регламентированный нерушимыми правилами и призванный защитить честь обеих сторон.

— Но в ту ночь в Кордове…

— В ту ночь в Кордове Фукен не был моим врагом.

Фредерик недоверчиво усмехнулся.

— Неужели? А кем же он был? Вы обменялись по меньшей мере дюжиной сабельных ударов.

— Разумеется. Мы, друг мой, для того и собрались той ночью в саду. Чтобы обменяться сабельными ударами.

— И все равно Фукен не был твоим врагом? Де Бурмон покачал головой и затянулся трубкой.

— Нет, — произнес он, помолчав. — Он был противником. А враг — это совсем другое.

— Например?

— Например, испанец. Вот испанцы наши враги.

Фредерик был несказанно удивлен:

— Как же так, Мишель? Ты сказал «испанцы». То есть — весь народ. Ты это имел в виду?

Мишель де Бурмон глубоко задумался. Он долго размышлял, прежде чем ответить.

— Ты ведь помнишь, что случилось в Мадриде, тогда, в мае, — веско сказал он наконец. — Знаешь, во всех этих фанатиках и уличных горлопанах было что-то поистине зловещее. Кто не был там, едва ли поймет… Разве ты не слышал про беднягу Жуньяка — его повесили на дереве и выпотрошили? Или про отравленные колодцы, про наших товарищей, которым перерезали горло во сне, про зверства, которые творят партизаны? Запомни как следует мои слова: в этом краю каждая собака, каждая птица и каждый камень — наши враги.

Фредерик не моргая смотрел на пламя свечи, стараясь убедить себя в том, что загорелые, оборванные люди, молча глядевшие вслед войскам от порогов своих беленых, пронизанных жестоким андалусским солнцем домов, и вправду его враги. Попадались все больше женщины, старики и дети. Мужчины, способные держать оружие, давно ушли в горы и теперь скрывались на поросших оливами склонах. Стоя над трупом Жуньяка, командир эскадрона майор Берре произнес жуткие, но справедливые слова:

— Они словно звери. И мы будем ставить на них капканы. Мы украсим испанцем каждое дерево на этой треклятой земле. Клянусь дьяволом.

Фредерику еще не разу не приходилось встречать испанских партизан, именовавших себя «геррильерос». Впрочем, однажды юноше едва не представился случай узнать их поближе. В тот день восемь тысяч французских солдат под началом генерала Дарнана, получивших приказ прочесать территорию и установить связь между Хаэном и Кордовой, наткнулись на большой отряд крестьян-повстанцев.

Совсем не так подпоручик Фредерик Глюнтц представлял себе войну; но это, вне всякого сомнения, и была настоящая война. Сражение больше напоминало бойню, но другого выхода у французов не было. Солдаты императора повсюду оставляли за собой повешенных партизан, немых, слепых и неподвижных свидетелей с выпученными мертвыми глазами и вывалившимися языками, голые черные тела, покрытые мириадами мух. Когда полк входил в крошечную деревеньку под названием Сесина, у Летака убили лучшего коня. Всего один выстрел из мушкета — и великолепная кобыла рухнула наземь. Стрелявшего нашли, и взбешенный Летак — «Это невыносимо, господа, такая славная кобыла, не правда ли? Беспримерная, эхем, трусость!..» — потребовал мщения:

— Вздернем-ка одного из этих дикарей, которые вечно ничего не видят и ничего не знают, лучше всего священника… надо примерно их наказать, эхем, пора искоренить эту чуму, задушить мятеж в зародыше…

Привели священника, низенького, коренастого человечка лет пятидесяти, небритого, с тонзурой, давно превратившейся в обыкновенную плешь, в коротковатой сутане, сплошь покрытой пятнами, которые лютеранин Фредерик почему-то принял за причастное вино. Ему не дали произнести ни слова; приказ Летака восприняли как приговор, не подлежащий обжалованию. Соорудили подобие виселицы, перекинув веревку через перекладину балкона городской ратуши. Священник покорно стоял между двумя гусарами, которым едва доставал до плеч, и, сжав зубы, с тоской смотрел на петлю, назначенную орудием смерти. Селение будто вымерло; на улицах не было не души, но за стенами домов, за плотно закрытыми ставнями прятались безмолвные наблюдатели. Когда на шею священнику накинули петлю, всего за несколько мгновений до того, как двое дюжих гусар потянули за другой конец веревки, он разомкнул губы и едва слышно, но вполне внятно произнес: «Дети сатаны! » Потом старик плюнул в сторону сидевшего верхом Летака и без всякого сопротивления позволил палачам завершить свое дело. Едва солдаты покинули деревню — Фредерик командовал в тот день арьергардом, — на площади появились одетые в черное старухи и принялись молиться, преклонив колени перед телом казненного.